Произошло это так. Всю ночь медведь шастал в торосах, а утром, махнув рукой на сходящих с ума собак, сорвал палатку, где хранились последние полтора мешка мороженой рыбы, и, урча, стал заталкивать ее в пасть. Мы открыли пальбу ракетами, стреляли из карабинов в воздух, и когда медведю этот фейерверк надоел, он прихватил мешок с рыбой под мышку и помчался в торосы. Вне себя от ярости Валя влепил ракету ему в спину, но медведь так и удрал, не расписавшись за довольствие и оставив лишь отпечатки лап, каковые мы посоветовали Вале снять и переслать в уголовный розыск.
Ну, а самое главное событие – Белов сбросил почту! Полосу расчистить после пурги мы не успели, сесть ЛИ-2 было некуда, но от одного лишь вида самолета дрогнули наши сердца. Я бы никогда раньше не подумал, что у отдаленного рева моторов может быть запах! Хотите верьте, хотите нет, но когда над нами пронесся самолет, запахло домом: пусть обман чувств, наваждение и чертовщина, но Веня клялся и божился, что в этот момент ощутимо почувствовал запах свежего пива, а я с ним не спорил, потому что на меня самого дохнуло живой зеленью и чем-то еще, что на Льдине нам могло только сниться.
Я получил пять писем: Нина, по старому нашему уговору, пишет раз в месяц и присылает скопом с оказией. Есть невероятное наслаждение в том, чтобы читать их по порядку, медленно и со вкусом, вскрывая конверт за конвертом и, вживаясь в семейную летопись: письма были посвящены главным образом Сашке, к каждому прилагались его фотография и перечень подвигов. Чудо! Последние месяцы я весьма тактично вкрапливал в каждую свою радиограмму намеки по адресу Махно: какой он чистоплотный, умный, ласковый и храбрый (в жизни не видывал такого отъявленного труса), и как благотворно влияет собака на воспитание ребенка. Моя диверсия, однако, успеха не имела: Нина с присущей ей деликатностью напомнила, что коридор у нас крохотный и спать вместе с Махно мне там будет не очень удобно, а другого варианта она, к сожалению, не видит. Но я не очень огорчился, Махно возьмет с собой Веня – это наш запасной вариант.
В эту ночь кают-компания превратилась в проходной двор: одни приходят, другие уходят спать, опять возвращаются – какое там, разве заснешь, когда завтра лететь домой!
Растревожился народ, Водки нет, так кофе пьет, Ждет, когда же самолет Лыжами скользнет на лед И поднимет в небо сине.
Там-там-там!
К Нине, Оле, Вере, Зине –
Там-там-там! – импровизирует под гитару Веня.
Я ведь, братцы, не медведь!
Я хочу ласкать и петь!
Снег, пургу, мороз, торосы К черту позабыть!
И твои густые косы, Всю тебя любить!
– В-веня, д-давай ту, – заикаясь, осипшим голосом просит Горемыкин, – про з-зеленоглазую, к-которая ждет.
Валю без смеха слушать невозможно.
– Расскажите, товарищ повар, какие чувства вы испытывали, когда тот грубиян нарушил ваше уединение? – вытаскивая блокнот и изображая из себя репортера, спрашивает Кузьмин.
– Пошел вон, хам! Не видишь, читаю! – подсказывает Осокин.
– В-всех б-без компота оставлю! – грозит Горемыкин. – М-мерзавцы!
Входит Кирюшкин и с глубоким подозрением смотрит на Веню, который делает честнейшие глаза.
– Твоя работа?
– Какая, дядь Вася? – наивным голосом спрашивает Веня. Часа два назад он извлек из знаменитого дяди-Васиного сундучка половину инструментов и сунул вместо них ржавую десятикилограммовую втулку.
– Сукин ты сын, паря, – благодушно говорит Кирюшкин, наливая себе кофе и присаживаясь. – Опыта у тебя мало, не так сработал. Мы, бывало, сюрприз в чемодан отзимовавшему товарищу подкладывали за пять минут до посадки, да сами его вещи в самолет вносили, чтоб по тяжести не догадался и не проверил. Мне, помню, таким манером здоровый камень на добрую память упаковали, чуть не надорвался, когда сундук из самолета, вытаскивал.
– Спасибо за совет, дядь Вася, – проникновенно благодарит Веня.
– Смотри, паря, прибью! – обещает Кирюшкин.
– Вам хорошо, – завистливо вздыхает Кузьмин, – есть что паковать, а наши вещички ищи теперь в бюро находок у Нептуна.
Груздев, Непомнящий, Осокин и Рахманов грустно кивают. Они бездомные, христарадничают – живут на подаяниях, у них даже своих зубных щеток не осталось.
– Эт-то т-тебе хорошо, – мстительно говорит Горемыкин, – т-тебе много не надо, од-ни штаны на двоих!
Эта история обещает стать фольклорной; месяц назад, когда станцию последний раз ломало, Кузьмин и Груздев в полной темноте вскочили с нар одеваться и сунули каждый по ноге в одни и те же брюки. Домик накренился – под ним прошла трещина, вокруг грохочет, ничего невозможно понять – светопреставление! Пока разобрались, от страха чуть богу души не отдали!
– Самолет!
Раздетые, мы выбегаем из кают-компании. Никакого самолета нет, ревет дизель. Кузьмин смеется: это он нас разыграл за напоминание об истории с брюками. Его беззлобно ругают – в такой обстановке разыграть нас ничего не стоит. Чтобы это понять, достаточно посмотреть, как Груздев и Рахманов играют в шахматы. Лучшие на станции специалисты по молниеносной игре, они сейчас невыносимо долго размышляют над каждым ходом, обвиняют друг друга в тугодумии, злятся, и («Ленский пешкою ладью берет в рассеяньи свою») – Груздев чужим ферзем объявляет Рахманову мат! Что ж, все это знакомо и не раз пережито: в последний, быть может, день зимовки от полярника нельзя многого требовать, здесь, в кают-компании, только бренная его телесная оболочка, а душа и мысли – ох, как далеко. Я сам ни о чем путном не могу думать: устрой мне сейчас элементарный экзамен, вели изложить методику извлечения занозы из пальца – я позорно провалюсь. Сейчас большинство из нас не повторило бы в уме таблицу умножения.